МЫСЛИ

Из писем Джона Китса, написанных друзьям в 1818-19 гг.

Джон Китс

Я подумал, как радостно можно провести жизнь: прочитать однажды страницу чистой поэзии или прозрачной прозы – и потом бродить с ней, и размышлять о ней, и погружаться в нее, и уяснять ее себе, и пророчествовать, вдохновляясь ею, и мечтать о ней, пока она не станет привычной. Но разве это может случиться? Да никогда!

Для того, чей разум достиг известной зрелости, всякий величественный и одухотворенный отрывок служит лишь отправной метой на пути к "тридцати двум дворцам". До чего блаженно это путешествие мысли, как упоительна прилежная Праздность! Дремота на софе не мешает странствию, а легкий сон на клеверной лужайке заставляет увидеть указующие персты, сотканные из эфира. Лепет ребенка окрыляет, а беседа с умудренными возрастом придает крыльям размах; обрывок мелодии ведет к "причудливому изгибу острова", а шепот листьев помогает "опоясать землю". И столь небрежное и редкое обращение к возвышенным книгам не явится непочтительностью по отношению к тем, кто их написал, ибо почести, воздаваемые человеком человеку, – сущие пустяки по сравнению с тем благом, которое приносят великие творения "Духу и пульсу добра" уже только тем, что они существуют на свете. Память не должна называться знанием. Многие обладают оригинальным умом, вовсе об этом не подозревая: их сбивает с толку обычай. Мне представляется, что почти каждый может, подобно пауку, соткать из того, что таится у него внутри, свою собственную воздушную цитадель. Пауку достаточно кончика листка или ветки, чтобы приняться за дело и украсить воздух чудесным узором. Так же и человек должен довольствоваться немногими опорами для того, чтобы сплетать тончайшую пряжу своей души и ткать неземную ткань, вышитую символами для своего духовного взора, нежную для прикосновения души, просторную для странствий и сулящую своей необычайностью многие наслаждения. Но умы смертных настолько различны и устремляются по столь различным путям, что поначалу невозможно поверить в существование общих вкусов и дружеской близости даже между немногими. Что чаще всего приводит к ссорам в нашем мире? Все обстоит очень просто: встречаются люди с разным складом ума и им всего на всего не достает времени понять друг друга – для того чтобы предупредить обоюдные неожиданные и обидные выходки.

Бывает, выходит совсем наоборот. Умы, устремляясь в противоположные стороны, пересекаются множество раз – и в конце концов приветствуют друг друга у конечной цели. Старик поговорит с ребенком и ступит на его тропинку, а ребенок задумается над словами старика. Люди не должны спорить или утверждать, но шепотом сообщать друг другу свои мнения. Итак, всеми порами духа всасывая живительный сок из взрыхленного эфира, всякий смертный станет великим – и человечество, вместо того чтобы быть необозримой "пустошью, заросшей дроком и вереском", где редко-редко попадутся дуб или сосна, превратится в великую демократию лесных деревьев! Наши устремления издавна олицетворяет пчелиный улей, однако мне кажется, что лучше быть цветком, чем пчелой, ибо ошибаются те, кто считает, будто "блаженнее давать, нежели принимать" – нет, то и другое в равно степени благодатно. Вот на какие мысли навела меня, дорогой Рейнолдс, красота утр; пробудившая во мне тягу к праздности. Я не читал книг – утро сказало мне, что я прав; я думал только о красоте утра – и дрозд выразил мне одобрение, словно сказал вот что:

               “WHAT THE THRUSH SAID…”

O thou whose face hath felt the Winter’s wind,
    Whose eye has seen the snow-clouds hung in mist,
   And the black elm tops, ’mong the freezing stars,
   To thee the spring will be the harvest-time.
O thou, whose only book has been the light
    Of supreme darkness which thou feddest on
   Night after night when Phoebus was away,
   To thee the Spring shall be a triple morn.
O fret not after knowledge – I have none,
    And yet my song comes native with the warmth.
O fret not after knowledge – I have none,
   And yet the Evening listens. Ho who saddens
At thought of idleness cannot be idle,
And he’s awake who thinks himself asleep.


               «ЧТО СКАЗАЛ ДРОЗД…»

Ты, чьё лицо познало зимний ветер,
   Кто видел дымку снежных облаков,
    Вершины вязов средь прозябших звёзд, –
   Тебя весна одарит урожаем.
О ты, чьей книгой был один лишь свет
   Кромешной тьмы, которую читал ты
    За ночью ночь, когда в отлучке Феб,
   Весна тебе тройной Авророй станет.
За знаньем не гонись! Я чужд ему,
    И всё же песнь моя полна тепла!
За знаньем не гонись! Я чужд ему,
   Но внемлет вечер мне. Тот, кто скорбит
О праздности своей, отнюдь не празден,
И тот не спит, кто мыслит, что уснул.

                        (Перевод Александра Покидова)

Теперь-то мне ясно, что все это – пустое мудрствование (хотя, может быть, и недалекое от истины) ради оправдания собственной лености; посему я не буду обманывать себя, будто человек может сравняться с Юпитером. Хватит с него и того, что он состоит при олимпийцах простым поваренком Меркурием или скромной пчелой.

Что касается меня, то чувствую, что не могу существовать без поэзии – без вечной поэзии – ни одного дня – ни часа: я начал с малого, но привычка превратила меня в Левиафана – и я сам не свой из-за того, что давно не пишу.

Сейчас – после такого перерыва – о будущих книгах не имею ни малейшего представления; стихи не пишутся, словно перо скрючила подагра.

С Дилком мы не то чтоб поспорили, но скорее обсудили разные темы; кое-что у меня в голове прояснилось – и вдруг меня осенило, какая черта прежде всего отличает подлинного мастера, особенно в области литературы (ею в высшей мере обладал Шекспир). Я имею в виду Негативную Способность – а именно то состояние, когда человек предается сомнениям, неуверенности, догадкам, не гоняясь нужным образом за фактами и не придерживаясь трезвой рассудительности. Кольридж, например, довольствовался бы прекрасным самодовлеющим правдоподобием, извлеченным из святилища Тайны – из-за невозможности смириться с неполнотой знания. Развивая эту мысль в многотомном трактате, мы придем к тому же самому выводу: для великого поэта чувство красоты торжествует над всеми прочими соображениями, – вернее, изгоняет все прочие соображения. Мне видится, что совершенство всякого искусства заключается в интенсивности, способной изгнать все несообразности, благодаря его тесному родству с истиной и красотой. Возьмите «Короля Лира» – и вы найдете там свидетельство этому. Истина заключается в том, что сила гения действует на скопище неопределившихся умов подобно некоему катализатору, однако сам гений лишен индивидуальности и сложившегося характера; тех же, у кого развита собственная личность, я бы назвал могучими натурами.

      ON SITTING DOWN TO READ KING LEAR ONCE AGAIN

O golden-tongued Romance, with serene lute!
   Fair plumed Syren, Queen of far-away!
   Leave melodizing on this wintry day,
Shut up thine olden pages, and be mute:
Adieu! for, once again, the fierce dispute
    Betwixt damnation and impassion’d clay
   Must I burn through, once more humbly assay
The bitter-sweet of this Shakespearian fruit:
Chief Poet! and ye clouds of Albion,
   Begetters of our deep eternal theme!
When through the old oak Forest I am gone,
   Let me not wander in a barren dream,
But, when I am consumed in the fire,
Give me new Phoenix wings to fly at my desire.


      САДЯСЬ ПЕРЕЧИТАТЬ «КОРОЛЯ ЛИРА»

О, лютни романтической услада!
   Том златоуста, душу не смущай!
   Закрой страницы старые. Прощай!
В сей зимний день – Сирены мне не надо.
И не сули жестокого разлада
   Меж страстью и проклятьем. Не пускай
    В огонь меня и вновь вкусить не дай
Горчайший мёд шекспировского сада.
Поэт! И вы, о Альбиона облака,
   Истоки наших тем, отнюдь не новых!
Когда пройду я дебри дубняка,
   Да не скитаться мне в мечтах бредовых.
Но если я дотла сгорю в огне,
Пусть Феникса крыла подарят мне.

                        (Перевод Александра Покидова)

Мои мысли о религии тебе известны. Я вовсе не считаю себя более других близким к истине и полагаю, что на свете нет ничего доказуемого. Мне бы очень хотелось проникнуться твоими чувствами на этот счет хотя бы совсем ненадолго с тем, чтобы доставить тебе приятное, написав одну-две странички в твоем вкусе. Временами меня охватывает такой скептицизм, что даже Поэзию я готов принимать всего-навсего за блуждающий огонек, способный позабавить всякого, кому случится залюбоваться его сиянием. Как говорят торгаши, каждая вещь стоит ровно столько, сколько можно за нее выручить. Надо полагать, что и всякий духовный поиск обретает реальность и ценность только благодаря страстному рвению того, кто такой поиск предпринимает, а сам по себе он ничто. Идеальные явления только таким образом способны обрести реальность. Их можно отнести к трем типам: явления существующие реально, явления реальные наполовину и явления несуществующие. Явления реальные – солнце, луна, звезды и строки Шекспира. Явления, реальные наполовину – такие, как любовь или облака, – требуют особого состояния духа, чтобы обрести подлинное воплощение. Явления несуществующие могут стать великими и исполненными достоинства только потому, что их столь ревностно стремятся наполнить смыслом. И только это обстоятельство, глядишь, и ставит марку "бургундское" на бутыли наших душ, если они способны "все видимое ими освятить". Здесь я написал сонет, косвенно как будто бы имеющий отношение к затронутой теме, но не сочти его просто за a propos des bottes (без всякого повода, некстати (франц.)).

      THE HUMAN SEASONS

Four Seasons fill the measure of the year;
   There are four seasons in the mind of man:
He has his lusty Spring, when fancy clear
    Takes in all beauty with an easy span.
He has his Summer, when luxuriously
   Spring’s honied cud of youthful thought he loves
To ruminate, and by such dreaming high
   Is nearest unto Heaven. Quiet coves
His soul has in its Autumn, when his wings
   He furleth close? contented so to look
On mists in idleness – to let fair things
   Pass by unheeded as a threshold brook.
He has his Winter too of pale misfeature,
Or else he would forego his mortal nature.


      ВРЕМЕНА ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ЖИЗНИ

Четыре времени сплетают год,
    Четыре и людским сердцам даны:
Легко впиваем мы нектар красот
   В объятьях пылких молодой Весны;
А Летом наслаждаемся опять
    Медовой жвачкой отгоревших дней,
Чтобы мечтою в Небо улетать
    И быть поближе к юности своей;
А Осенью в укромном уголке
   Слагаем крылья мы, угомонясь,
И, как цветы в забытом ручейке,
    Прекрасное проходит мимо нас.
А там – Зима. Бледна и холодна.
Мы смертны все, и к нам придёт она.

                        (Перевод Александра Покидова)

Да, это, пожалуй, подойдет – но о чем же я говорил? Я издавна придерживаюсь взгляда, всем, конечно, известного: каждая грань мысли является средоточием умственного мира – и две мысли, господствующие в душе человека, образуют два полюса его мира; на этой оси он вращается и посредством ее устанавливает направление на север или на юг. От перьев к железу – нам всего два шага шагнуть. Теперь же, дорогой друг, я должен сознаться тебе в том, что совсем не уверен в истинности своих предположений. Я никогда не научусь мыслить логически, поскольку отнюдь не забочусь о том, дабы во что бы то ни стало настоять на своей правоте; в философском же настроении стараюсь держаться подальше от пустых пререканий.

      ДЖОНУ ГАМИЛЬТОНУ РЕЙНОЛДСУ

    Мой милый Рейнолдс! Вечером, в постели,
Когда я засыпал, ко мне слетели
Воспоминанья; дикий, странный рой
Порой смешных, пугающих порой
Видений, – всё, что несоединимо:
Взгляд ведьмы над устами херувима;
Вольтер в броне и шлеме, со щитом;
Царь Александр в колпаке ночном;
У зеркала Сократ в подтяжках длинных;
И Хэзлитт у мисс Эджворт на крестинах;
И Юний Брут, под мухою чуть-чуть,
Уверенно держащий в Сохо путь.

    Кто избежал подобных встреч? Возможно,
Какой-нибудь счастливец бестревожный,
Кому в окно не всовывался бес
И в спальню хвост русалочий не лез;
Кто зрит лишь красоты апофеозы
Во всех вещах – сплошь радуги и розы
И прочие отрадные тона.
Но жизнь грубей – и требует она
Все новых жертв; взлетает нож, как птица,
В руке жреца, и белая телица
Мычит, изнемогая от тоски;
И, заглушая все, визжат рожки,
Творятся возлиянья торопливо;
Из-за зеленых гор на гладь залива
Выходит белый парус; мореход
Бросает якорь в лоно светлых вод,
И гимн плывет над морем и над сушей.

    Теперь о чудном Озере послушай!
Там Замок Очарованный стоит,
До половины стен листвою скрыт,
Еще дрожащей от меча Урганды...
О, если б Феба точные команды
Тот Замок описать мне помогли
И друга средь недуга развлекли!

    Он может показаться чем угодно
Жилищем Мерлина, скалой бесплодной
Иль призраком; взгляни на островки
Озерные – и эти ручейки
Проворные, что кажутся живыми,
К любви и ненависти не глухими,
И гору, что похожа на курган,
Где спящий похоронен великан.

    Часть замка, вместе с Троном чародейским,
Построена была Волхвом халдейским;
Другая часть – спустя две тыщи лет –
Бароном, исполняющим обет;
Одна из башен – кающейся тяжко
Лапландской Ведьмой, ставшею монашкой;
И много здесь не названных частей,
Построенных под стоны всех чертей.

    И кажется, что двери замка сами
Умеют растворяться пред гостями;
Что створки ставен и замки дверей
Знакомы с пальчиками нежных фей;
И окна светятся голубовато,
Как будто край небес после заката
Иль взор завороженных женских глаз,
Когда звучит о старине рассказ.

    Глянь! из туманной дали вырастая,
Плывет сюда галера золотая!
Три ряда весел, поднимаясь в лад,
Ее бесшумно к берегу стремят;
Вот в тень скалы она вошла – и скрылась;
Труба пропела, – эхо прокатилось
Над Озером; испуганный пастух,
Забыв овец, помчался во весь дух
В деревню; но рассказ его о "чарах"
Не поразил ни молодых, ни старых.

    О, если бы всегда брала мечта
У солнца заходящего цвета,
Заката краски, яркие как пламя!
Чтоб день души не омрачать тенями
Ночей бесплодных. В этот мир борьбой
Мы призваны; но, впрочем, вымпел мой
Не плещется на адмиральском штоке,
И не даю я мудрости уроки.
Высокий смысл, любовь к добру и злу
Да не вменят вовек ни в похвалу,
Ни в порицанье мне; не в нашей власти
Суть мира изменить хотя б отчасти.
Но мысль об этом мучит все равно.
Ужель воображенью суждено,
Стремясь из тесных рамок, очутиться
В чистилище слепом, где век томиться
И правды не добиться? Есть изъян
Во всяком счастье: мысль! Она в туман
Полуденное солнце облекает
И пенье соловья нам отравляет.

    Мой милый Рейнолдс! Я бы рассказал
О повести, что я вчера читал
На Устричной скале, – да не читалось!
Был тихий вечер, море колыхалось
Успокоительною пеленой,
Обведено серебряной каймой
По берегу; на спинах волн зеленых
Всплывали стебли водорослей сонных;
Мне было и отрадно, и легко;
Но я вгляделся слишком глубоко
В пучину океана мирового,
Где каждый жаждет проглотить другого,
Где правят сила, голод и испуг;
И предо мною обнажился вдруг
Закон уничтоженья беспощадный, –
И стало далеко не так отрадно.
И тем же самым мысли заняты
Сегодня, – хоть весенние цветы
Я собирал и листья земляники,
Но все Закон, мне представлялся дикий:
Над жертвой Волк, с добычею Сова,
Малиновка, с остервененьем льва
Когтящая червя... Прочь, мрак угрюмый!
Чужие мысли, черт бы их побрал!
Я бы охотно колоколом стал
Миссионерской церкви на Камчатке,
Чтоб эту мерзость подавить в зачатке!
Так будь же здрав, – и Том да будет здрав!
Я в пляс пущусь, тоску пинком прогнав.
Но сотня строк – порядочная доза
Для скверных виршей, так что "дальше – проза"...

                        (Перевод Григория Кружкова)

А если серьезно, то по мере того, как крепнет моё воображение, я с каждым днём чувствую всё яснее, что живу не в одном этом мире, но в тысячах миров. Стоит мне остаться наедине с собой, как тотчас вокруг возникают образы эпического размаха… Пишу об этом, чтобы вы знали: и на мою долю выпадают высшие наслаждения. Даже если я изберу своим уделом одиночество, одиноким я не буду. Как видите, я очень далёк от хандры. Единственное, что может причинить мне отнюдь не мимолётное страдание, это сомнение в моих поэтических способностях: такие сомнения посещают меня редко и не долее одного дня – и я с надеждой смотрю в недалёкое будущее, когда избавлюсь от него совсем…

“HOW MANY BARDS GILD THE LAPSES OF TIME...”

How many bards gild the lapses of time!
    A few of them have ever been the food
   Of my delighted fancy, – I could brood
Over their beauties, earthly, or sublime:
And often, when I sit me down to rhyme,
    These will in throngs before my mind intrude:
   But no confusion, no disturbance rude
Do they occasion; ’tis a pleasing chime.
So the unnumber’d sounds that evening store;
   The songs of birds – the whisp’ring of the leaves –
    The voice of waters – the great bell that heaves
With solemn sound, – and thousand others more,
    That distance of recognizance bereaves,
Make pleasing music, and not wild uproar.


«О, СКОЛЬКО БАРДОВ КРАСЯТ ДАЛЬ ВРЕМЁН...»

О, сколько бардов красят даль времён
    И россыпью сверкают золотою!
    Небесной иль земной их красотою
Я был всегда растроган и пленён;
И в час, когда я рифмой увлечён,
   Они теснятся предо мной толпою,
    Но не смятенье грубое с собою
Они несут, а мелодичный звон.
Так рой вечерних звуков необъятен:
    И пенье птиц… и шелест ветерка...
    И колокол... и лепет ручейка...
И тысячи, которых смысл невнятен...
    И пусть они летят издалека, –
Мне их прибой, как музыка, приятен.

                              (Перевод Александра Покидова)

Этим летом я предполагал совершить путешествие на север. Удерживает меня только одно: я слишком мало знаю, слишком мало читал – и поэтому намерен последовать предписанию Соломона: "Приобретай мудрость, приобретай разум". Времена рыцарства, на мой взгляд, давно миновали. Мне кажется, что на свете для меня не может существовать иного наслаждения, кроме непрерывного утоления жажды знания. Единственным достойным стремлением мне представляется желание принести миру добро. Одни достигают этого просто самим своим существованием, другие – остроумием, иные – благожелательностью, иные – способностью заражать веселостью и хорошим настроением всех окружающих, и все по-своему, на тысячу ладов исполняют предписанный им долг, равно повинуясь распоряжениям великой матушки Природы. Для меня возможен только один путь – путь усердия, путь прилежания, путь углубленного размышления. С этого пути я не собьюсь и ради этого намерен уединиться на несколько лет. Некоторое время я колебался между желанием отдаваться сладостному переживанию красоты и любовью к философии – будь я рожден для первого, можно было бы только радоваться – но поскольку это не так, я всей душой обращусь к последнему.

"OH! HOW I LOVE, ON A FAIR SUMMER’S EVE...”

Oh! how I love on a fair summer’s eve,
    When streams of light pour down the golden west,
And on the balmy zephyrs tranquil rest
The silver clouds, far – far away to leave
All meaner thoughts, and take a sweet reprieve
    From little cares; to find, with easy quest,
    A fragrant wild, with Nature’s beauty drest,
And there into delight my soul deceive.
There warm my breast with patriotic lore,
    Musing on Milton’s fate – on Sydney’s bier –
    Till their stern forms before my mind arise:
Perhaps on wing of Poesy upsoar,
    Full often dropping a delicious tear,
When some melodious sorrow spells mine eyes.


«КАК Я ЛЮБЛЮ ПРЕДЗВЁЗДНОЮ ПОРОЙ…»

Как я люблю предзвёздною порой,
    Когда полнеба в золоте заката
    И облака на ложе аромата
Раскинутся серебряной грядой, –
Оставить всё, что давит суетой,
    Что есть души бесцельная растрата,
    Найти приют, где негой всё объято,
И в нём овеять сердце красотой.
Огнём патриотической мечты
    Согреть свой дух, о Мильтоне слепом
    И гробе Сидни вновь поразмышлять.
Их лиц призвать суровые черты,
    Порою с Музой улететь вдвоём
И слезы сладостные не сдержать.

                              (Перевод Александра Покидова)

Аксиомы философии не аксиомы, пока они не проверены биением нашего пульса. Читая прекрасные книги, мы все же не в состоянии прочувствовать их до конца, пока не ступим вместе с автором на ту же тропу. Знаю, что выражаюсь темно: ты лучше поймешь меня, если я скажу, что сейчас наслаждаюсь "Гамлетом" больше, чем когда-либо. Или вот более удачный пример: тебе понятно, что ни единый человек не рассматривает охоту или распутство как грубое или же безрадостное времяпрепровождение до тех пор, пока ему самому не станет от него тошно, и, следовательно, всяческие рассуждения на эту тему оказываются пустой тратой слов. Без пресыщения мы не достигаем понимания – в общем, говоря словами Байрона, "Знание есть скорбь"; а я бы продолжил: "Горесть есть Мудрость" – и дальше, насколько нам известно: "Мудрость есть глупость". Видишь, как далеко я уклонился от Вордсворта и Мильтона и намерен мысленно еще раз забежать в сторону для того, чтобы заметить следующее: есть письма, напоминающие правильные квадраты; другие похожи на изящный овал; третьи смахивают на шар или же на сфероид... Почему бы не объявиться разновидности с двумя зазубренными краями, как у мышеловки? Надеюсь, что во всех моих длинных письмах ты подметишь подобное сходство, и все будет прекрасно: стоит только чуть-чуть, воздушными перстами, притронуться к нитке – и не успеешь мигнуть, как зубцы сомкнутся намертво, так что не расцепить. Из моих крох и крупиц ты можешь замесить добрый каравай хлеба, добавив в тесто свою собственную закваску. Если же описанное выше устройство покажется тебе недостаточно удобным в употреблении – увы мне!

      ON DEATH

Can death be sleep, when life is but a dream,
    And scenes of bliss pass as a phantom by?
The transient pleasures as a vision seem,
    And yet we think the greatest pain’s to die.

How strange it is that mаn on earth should rоаm,
    And lead a life of woe, but not forsake
His ragged path; nor dare he view alone
    His future doom which is but to awake.


      О СМЕРТИ

Так сон ли смерть, когда вся жизнь лишь сон
    И миг блаженства тает, как виденье,
А счастья призрак порождает стон! –
    И всё же горе нам уничтоженье.

Как странно, что, страдая, человек
    Не покидает тягостной юдоли
И не дерзает оборвать свой век, –
    Проснуться вмиг и уж не грезить боле.

                              (Перевод Александра Покидова)

Если тебе приходилось видеть дельфина или морскую чайку, или касатку, то эта вот линия, прочерчивающая поля, напомнит тебе их движение: подобно чайке я могу нырнуть, – надеюсь, не исчезая из вида – и также, подобно касатке, надеюсь выловить изрядную рыбешку. Перечеркнутая страница наводит на ассоциации: все клетчатое само собой ведет нас к молочнице, молочница к Хогарту, Хогарт к Шекспиру, Шекспир к Хэзлитту, Хэзлитт к Шекспиру. Так, потянув за тесемки от фартука, можно услышать перезвон колоколов. Пусть себе звонят, а я пока, если у тебя хватит терпения, вернусь к Вордсворту: обладает ли он широтой кругозора или только ограниченным величием, парит ли он орлом в небе или сидит в своем гнезде? Чтобы прояснить суть и показать тебе, насколько я дорос до великана, опишу подробно то, чему можно уподобить человеческую жизнь – так, как сейчас это мне представляется с той вершины, на какую мы с тобой взобрались. – Так вот – я сравниваю человеческую жизнь с огромным домом, в котором множество комнат. Из них я могу описать только две, двери остальных для меня пока закрыты. Назовем первую, в которую мы вступаем, детской, или бездумной, комнатой. В ней мы остаемся до тех пор, пока не начнем мыслить. Мы пребываем там долго, хотя двери смежной комнаты распахнуты настежь. Они манят нас ярким великолепием, но нам не хочется спешить; однако постепенно и неприметно – по мере того как пробуждается мыслящее начало – нас все больше влечет вторая комната, каковую я именую комнатой девственной мысли. Попав туда, мы пьянеем от света и воздуха; мы видим там одни дивные дива и надеемся вечно наслаждаться ими. Однако нельзя долго дышать этим воздухом безнаказанно: главнейшее из последствий заключается в том, что наше зрение обостряется, мы глубже проникаем в сущность человеческой природы и убеждаемся в том, что мир полон несчастий, сердечных мук, терзаний, болезней и угнетения. И тогда комната девственной мысли постепенно темнеет, и в то же самое время в ней по сторонам распахивается множество дверей – но за ними темнота – все они ведут в сумрачные галереи. Мы утрачиваем меру добра и зла. Мы в тумане. Теперь мы сами находимся в этом состоянии. Мы чувствуем "бремя тайны"... Вот, по-моему, докуда добрался Вордсворт, когда писал " Тинтернское аббатство ", и мне кажется, что теперь его гений исследует эти темные галереи. Но он же гений… Если нам суждено жить и мыслить, мы также в свое время исследуем их.

Последнее время я думал вот о чем – чем больше мы знаем, тем очевидней становится нам несовершенство мира. Наблюдение не новое, однако я твердо решил ничего не принимать на веру и проверять истинность даже самых распространенных пословиц.

Реальным становится только то, что пережито в действительности: даже пословица – не пословица до тех пор, пока жизнь не докажет вам ее справедливости. Меня всегда тревожит мысль, что ваше беспокойство за меня может внушить вам опасения относительно слишком бурных проявлений моего темперамента, постоянно мной подавляемого. Ввиду этого я не собирался посылать вам приводимый ниже сонет, однако просмотрите предыдущие две страницы – и спросите себя: неужели во мне нет той силы, которая способна противостоять всем ударам судьбы? Это послужит лучшим комментарием к прилагаемому сонету: вам станет ясно, что если он и был написан в муке, то только в муке невежества, с единственной жаждой – жаждой Знания, доведенного до предела. Поначалу шаги даются с трудом: нужно переступить через человеческие страсти; они отошли в сторону – и я написал сонет в ясном состоянии духа; быть может, он приоткроет кусочек моего сердца:

“WHY DID I LAUGH TO-NIGHT?”

Why did I laugh to-night? No voice will tell:
    No God, no Demon of severe response,
Deigns to reply from Heaven or from Hell.
    Then to my human heart I turn at once.
Heart! Thou and I are here sad and alone;
    Say, wherefore did I laugh! O mortal pain!
O Darkness! Darkness! ever must I moan,
    To question Heaven and Hell and Heart in vain.
Why did I laugh? I know this Being’s lease,
    My fancy to its utmost blisses spreads;
Yet would I on this very midnight cease,
    And the world’s gaudy ensigns see in shreds.
Verse, Fame, and Beauty are intense indeed,
But Death intenser – Death is Life’s high meed.


«СМЕЯЛСЯ НОЧЬЮ Я...»

Смеялся ночью я. О чём? Не знаю.
   Ни Бог, ни Демон мне не скажут, почему.
Нет дела до меня ни аду и ни раю, –
   Я обращаюсь к сердцу моему:
О, Сердце! Мы с тобой печальны оба,
   Скажи, о чём смеялся я, о чём?
О, Тьма! О, Тьма кругом! Ужель до гроба
   Я буду тщетно вопрошать о том?
Блаженства знаю я земного лона,
   Но я б хотел той ночью умереть
И мира все роскошные знамена
   Разорванными в клочья лицезреть.
Сильны Стих, Слава, Красоты отрада,
Но Смерть сильней – она за Жизнь награда.

                        (Перевод Александра Покидова)

Сейчас я пишу из малой Ирландии. На соседствующих между собой берегах Шотландии и Ирландии говорят почти что на одном диалекте, но две нации заметно отличаются друг от друга: сужу об этом по горничной мистера Келли, хозяина нашей гостиницы. Она хороша собой, добросердечна и смешлива, поскольку находится за пределами зловещего владычества шотландской церкви. Шотландские девушки до ужаса боятся старцев – бедные маленькие Сусанны! Они не решаются засмеяться. Они достойны великой жалости а церковь – столь же великого проклятия. О да, эти церковники принесли Шотландии пользу – какую же?! Они приучили мужчин, женщин, стариков, молодых, старух, девушек, мальчиков, девочек и младенцев – всех до единого – считать деньги, так что сейчас из них выстроились целые фаланги накопителей и добытчиков. Такая армия скопидомов не может не обогатить страну и не придать ей видимость гораздо большего благополучия по сравнению с бедной ирландской соседкой. Эти церковники нанесли Шотландии вред: они изгнали шутки, смех, поцелуи – за исключением случаев, когда сама опасность и страх разоблачения придают последним особенную остроту и сладость. На поцелуях я поставлю точку – с тем, чтобы после подходящего вводного оборота напомнить тебе судьбу Бернса. Бедный, несчастный человек! У него был темперамент южанина. Как печально, когда богатейшее воображение вынуждено в целях самозащиты притуплять свою тонкость вульгарностью и сливаться с окружающим дабы не иметь досуга для того, чтобы безумствовать в стремлении к недосягаемому! – Никто, касаясь подобных вопросов, не довольствуется чужим опытом.

…Одна-единственная песня Бернса будет для тебя ценнее всего, что я смогу передумать на его родине за целый год. Его бедствия ложатся на бойкое перо свинцовой тяжестью. Я старался позабыть о них – беспечно пропустить стаканчик тодди, написать веселый сонет... Не вышло! Как это часто бывает с великими, их оттирали на обочину жизни, где они могли воочию видеть язвы общества. Вся жизнь с ужасающей ясностью предстает перед нами в его творениях, "как будто мы поверенные Божьи". Воображение и его запредельный отблеск – это то же самое, что человеческая жизнь и ее духовное повторение. Нельзя обладать тонкой душой и быть пригодным для этого мира.

WRITTEN IN THE COTTAGE WHERE BURNS WAS BORN

This mortal body of a thousand days
    Now fills, O Burns, a space in thine own room,
Where thou didst dream alone on budded bays,
    Happy and thoughtless of thy day of doom!
My pulse is warm with thine own Barley-bree,
    My head is light with pledging a great soul,
My eyes are wandering, and I cannot see,
    Fancy is dead and drunken at its goal;
Yet can I stamp my foot upon thy floor,
    Yet can I ope thy window-sash to find
The meadow thou hast tramped o’er and o’er, –
    Yet can I think of thee till thought is blind, –
Yet can I gulp a bumper to thy name, –
O smile among the shades, for this is fame!


НАПИСАННЫЙ В ДОМИКЕ, ГДЕ РОДИЛСЯ БЁРНС

Сим бренным телом вторгся я в твой дом,
    Где ты, о Бёрнс, наедине с мечтою,
О вешнем лавре думал, не о том,
    Что дни затмятся траурной каймою.
Я в комнате твоей – и сердцем пьян!
    Ячменный виски горячит мне тело,–
Кружится голова, в глазах туман,
    Само воображенье опьянело.
Где ты ступал, могу ступить ногой,
    Могу открыть твоих окон глазницы,
Увидеть луг, исхоженный тобой,
    Перед великой тенью преклониться.
Так улыбнись и выпей-ка вина! –
Здесь Слава обитает, старина.

                        (Перевод Александра Покидова)

Беседа в наши дни не служит средством познания: в ней стремятся только к тому, чтобы блеснуть остроумием. Один мой приятель заметил на днях, что если бы сейчас лорд Бэкон произнес два слова на званом вечере, разговор тотчас бы прекратился.

А Шелли по-прежнему продолжает рассказывать странные истории о смерти королей? Передайте ему, что есть немало странных историй о смерти поэтов, – иные умерли еще до того, как были зачаты: «Что вы на это скажете, мастер Веллум?»

Подумайте только, как отрадно мне сейчас мое одиночество, если взглянуть на мои попытки общения с миром: там меня совершенно не знают даже самые близкие знакомые. Я не рассеиваю их заблуждений, как если бы боялся раздразнить ребенка. Быть может, это покажется парадоксом, но всякий раз высочайший взлет моего духа внушает мне всё большее смирение.

Далее мне хотелось бы сказать несколько слов о своих взглядах и жизненных планах. Я преисполнен честолюбивого желания принести миру благо: для этого потребуются годы и годы, если мне суждено достигнуть зрелости. Тем временем я намерен попытаться достичь таких вершин в Поэзии, на какие только позволит мне взойти моя дерзость. Одни лишь смутные очертания поэтических замыслов нередко бросают меня в жар. Надеюсь только не утратить интереса к судьбам человеческим – надеюсь, что испытываемое мною отшельническое безразличие к похвале людей даже с самой тонкой душой не притупит остроты моего зрения. Думаю, этого не произойдет. Меня не оставляет уверенность, что я мог бы писать единственно из любви к прекрасному и страстного к нему стремления, даже если бы труды каждой ночи сжигались поутру дотла, не увиденные никем.

WRITTEN ON A BLACK PAGE IN SHAKESPEARE’S POEMS

Bright star! would I were steadfast as thou art –
    Not in lone splendour hung aloft the night
And watching, with eternal lids apart,
    Like Nature’s patient, sleepless Eremite,
The moving waters at their priestlike task
    Of pure ablution round earth’s human shores,
Or gazing on the new soft-fallen mask
    Of snow upon the mountains and the moors –
No – yet still stedfast, still unchangeable,
    Pillow’d upon my fair love’s ripening breast,
To feel for ever its soft fall and swell,
    Awake for ever in a sweet unrest,
Still, still to hear her tender-taken breath,
And so live ever – or else swoon to death.


НАПИСАННЫЙ НА ПУСТОМ ЛИСТЕ
ШЕКСПИРОВСКИХ СТИХОТВОРЕНИЙ

Хотел бы вечным быть, как ты, Звезда!
    Не в блеске царственном и одиноком,
Не как отшельник в небесах, всегда
    Взирающий своим бессонным оком
На вод священнический ритуал,
    На омовенье берега земного,
На белый сон равнины, гор и скал,
    Когда их скроет снежная обнова, –
О нет! лишь с неизменностью твоей
    Хочу на девственной груди любимой
Покоиться, забыв о смене дней,
    Томясь от сладости неизъяснимой,
В дыханье ароматном пламенеть
И вечность так прожить – иль умереть.

                        (Перевод Александра Покидова)

Что касается остального, то я теперь начинаю лучше осознавать свои сильные и слабые стороны. Хвала и хула оставляют лишь мгновенный след в душе человека, который питает такую любовь к идеальной Красоте, что становится самым суровым критиком своих произведений. Моя собственная взыскательность причинила мне несравненно больше страданий, чем статьи в "Блэквуд" и "Куортерли" вместе взятые. Когда же я чувствую свою правоту, никакая сторонняя хвала не доставит мне столько радости, сколько возможность снова и снова убеждаться в уединении, что написанное прекрасно. Дж. С. совершенно прав, говоря о небрежности "Эндимиона". Как ни парадоксально, но не моя вина, если это так. Я сделал все, что было в моих силах. Если бы я выходил из себя и тщился создать нечто совершенное – и ради этого клянчил совета и дрожал над каждой строчкой, я бы вообще ничего не написал. Не в моем характере жаться и мяться. Я буду писать независимо. Я писал независимо, не умея судить здраво. Впоследствии я смогу писать независимо, развив в себе такую способность. Поэтический гений обретает благодать собственными усилиями: ни законы, ни предписания не подстегнут его созревания; ему нужны только самосознание и предельная собранность. Созидательное начало созидает себя само. В "Эндимионе" я очертя голову ринулся в море и тем самым лучше освоился с течением, с зыбучими песками и острыми рифами, чем если бы оставался на зеленой лужайке, наигрывал на глупенькой дудочке и услаждался чаем и душеспасительными советами. – Я никогда не боялся неудач, потому что лучше уж потерпеть неудачу, нежели не суметь стать вровень с Великими. Но я, кажется, начинаю впадать в декламацию.

   AGAIN TO HAYDON

Great spirits now on earth are sojourning;
   He of the cloud, the cataract, the lake,
    Who on Helvellyn’s summit, wide awake,
Catches his freshness from Archangel’s wing;
He of the rose, the violet, the spring,
    The social smile, the chain for Freedom’s sake:
    And lo! – whose steadfastness would never take
A meaner sound than Raphael’s whispering.
And other spirits there are standing apart
    Upon the forehead of the age to come;
These, these will give the world another heart,
    And other pulses. Hear ye not the hum
Of mighty workings? -
    Listen awhile ye nations, and bе dumb.


    ВНОВЬ ХЕЙДОНУ

Здесь, на земле великим нет числа:
   Вот друг озёр, потоков, всей природы, –
   Шепча с вершины Хелвеллина оды,
Он свежесть пьёт с Архангела крыла;
Вот друг весны, фиалок, роз, тепла,
    В цепях он был носителем Свободы;
    Вот тот, чья кисть, чуждаясь плоской моды,
Всю тонкость Рафаэля обрела.
Иные, на пороге века стоя,
    В наш мир внесут – дождитесь только дня –
И сердце, и биение другое;
    Не внятны ли вам гул и мощь огня
С далёких торжищ, где куют благое?
    Внимайте ж, нации, терпение храня.

                        (Перевод Александра Покидова)

Относительно Гения, его взглядов, свершений, честолюбия и пр. – Первое. Что касается поэтической личности как таковой (под ней я разумею тип, к которому принадлежу и сам, если вообще хоть что-то собой представляю, – тип, отличный от вордсвортовского, величественно-эгоистического, который является вещью per se (per se – сама по себе (лат.) и стоит явно особняком), то поэтической личности как таковой не существует: она не есть отдельное существо – она есть всякое существо и всякое вещество, все и ничто – у нее нет ничего личностного; она наслаждается светом и тьмой – она живет полной жизнью, равно принимая уродливое и прекрасное, знатное и безродное, изобильное и скудное, низменное и возвышенное; она с одинаковой страстью создает Яго и Имогену. То, что оскорбляет взор добродетельного философа, восхищает поэта-хамелеона. Критическое внимание к темной стороне жизни причиняет не больше вреда, чем пристрастие к светлой: для поэта и то, и другое – повод для размышления.

This morn, my friend, and yester-evening taught / Me how to harbour such a happy thought.
Такая мысль пленила разум мой / Вчера, мой друг, в общении с тобой.

Поэт – самое непоэтическое существо на свете, ибо у него нет своего "я": он постоянно заполняет собой самые разные оболочки. Солнце, луна, море, мужчины и женщины, повинующиеся порывам души, поэтичны и обладают неизменными свойствами – у поэта нет никаких, нет своего "я" – и он, без сомнения, самое непоэтическое творение Господа. Поскольку поэт – а я могу таковым назваться, – лишен собственного "я", удивительно ли, если я вдруг скажу, что отныне не намерен больше писать? Разве не может быть так, что в это самое мгновение я склонен размышлять о характерах Сатурна и Опс? Горько признаваться, но совершенно ясно, что ни одно произнесенное мной слово нельзя принимать на веру как идущее из глубины моего собственного "я" – да и как же иначе, если собственного "я" у меня нет?! Когда я бываю в обществе других людей и ум мой не занимают порожденные им же фантазии, тогда "не-я" возвращается к "я", однако личность каждого из присутствующих воздействует на меня так сильно, что в скором времени я совершенно уничтожаюсь: и не только в кругу взрослых – то же самое произошло бы со мной и в детской. Впрочем, не знаю, насколько понятно я выразился.

       THE POET

    He passes forth into the charmed air,
   With talisman to call up spirits rare
Prom plant, cave, rock, and fountain. To his sight
The husk of natural objects opens quite
    To the core, and every secret essence there
    Reveals the elements of good and fair,
Making him see, where Learning hath no light.
Sometimes above the gross and palpable things
    Of this diurnal sphere, his spirit flies
   On awful wing; and with its destined skies
Holds premature and mystic communings;
   Till such unearthly intercourses shed
    A visible halo round his mortal head.


       ПОЭТ

В цветенье дня, в час звёздного мерцанья
    Он вдаль стремится, грёзами влеком;
    С ним талисман, чтоб духов звать тайком
Растений, скал, ручьёв... До основанья
Ему доступны бездны мирозданья;
    Он слышит голос красоты во всём,
    Что говорит волшебным языком,
И видит там, где слепы очи Знанья.
Порой над грубым сонмищем вещей
    Он воспаряет духом окрылённым
    И c небом, издавна ему суждённым,
Беседует, как гордый чародей, –
    Пока в общеньях с силой неземной
    Не вспыхнет нимб над смертной головой.

                        (Перевод Александра Покидова)

Как прекрасна сейчас пора осени! Какой изумительный воздух. В нем разлита умеренная острота. Право, я не шучу: поистине целомудренная погода – небеса Дианы – никогда еще скошенные жнивья не были мне так по душе – да-да, гораздо больше, чем прохладная зелень листвы. Почему-то сжатое поле выглядит теплым – точно так же, как некоторые полотна. Это так поразило меня во время воскресной прогулки, что я написал об этом стихи. Надеюсь, у тебя есть занятие поразумнее, чем ахать по поводу дивной погоды. Мне случалось чувствовать себя таким счастливым, что я и понятия не имел, какая стоит погода. Нет, я не собираюсь переписывать целую груду стихов. Почему-то осень всегда связывается у меня с Чаттертоном. Вот чистейший из англоязычных писателей. У него нет французских оборотов или приставок – это подлинный английский язык без малейшей примеси. "Гипериона" я оставил – в нем было слишком много мильтоновских инверсий. Стихи в духе Мильтона можно писать только в соответствующем расположении духа. Теперь я хочу отдаться иным переживаниям. Нужно блюсти чистоту английского языка. Тебе, может быть, будет небезынтересно пометить крестиком X те строки из "Гипериона", в которых чувствуется ложная красота, проистекающая от искусственности, и поставить другой значок || там, где слышится голос подлинного чувства. Хотя, ей-богу, все это – игра воображения: одно от другого не отличишь.

Жизнь каждого мало-мальски стоящего человека представляет собой непрерывную аллегорию. Лишь очень немногим взорам доступна тайна подобной жизни - жизни фигуральной, иносказательной, как Священное Писание. Мы судим о вещах, исходя из двух различных душевных состояний; мирского, театрального, зрелищного – и надмирного, самоуглубленного, созерцательного, как создания, наделенные бессмертной сущностью. Нужно стремиться – правда, соблюдая крайнюю осторожность – вдохнуть в жителей наших поселений частицу совсем иного духа, и тем самым принести потомкам намного больше добра, чем можно себе вообразить.

С каждым днем я все более и более убеждаюсь в том, что за исключением философа – друга человечества, хороший писатель – самое достойное создание из всего сущего на земле. Хорошо писать – почти то же самое, что хорошо поступать; это – высшее на земле.

   ON FIRST LOOKING INTO CHAPMAN’S HOMER

Much have I travell’d in the realms of gold,
    And many goodly states and kingdoms seen;
    Round many western islands have I been
Which bards in fealty to Apollo hold.
Oft of one wide expanse had I been told
That deep-brow’d Homer ruled as his demesne;
    Yet did I never breathe its pure serene
Till I heard Chapman speak out loud and bold:
Then felt I like some watcher of the skies
    When a new planet swims into his ken;
Or like stout Cortez when with eagle eyes
    He star’d at the Pacific – and all his men
Look’d at each other with a wild surmise –
    Silent, upon a peak in Darien.


   ВПЕРВЫЕ ПРОЧИТАВ ЧАПМЕНОВСКОГО ГОМЕРА

Я много в грёзах золотых узрел
    И много славных королевств планеты;
    И острова я видел, что воспеты
Как Аполлона царственный удел;
Одно лишь царство я не лицезрел, –
    Гомера светлый, чистый край, поэты!
    Его не знал я дивные приметы,
Пока мне голос Чапмена не пел.
Так звездочёт в волнении глубоком
    От нового светила без ума;
Так, средь своих, Кортес орлиным оком
    На Тихий океан взирал с холма
Дарьенского, и словно тихим током
    Пронзённая, душа была нема.

                        (Перевод Александра Покидова)

С тех пор, как вы уехали, я, по мнению друзей, совершенно переменился, стал другим человеком. Но, может быть, в этом письме я таков, каким был раньше, когда мы были вместе: ведь в письме продолжаешь существовать в том виде, в каком застает разлука. Да и вы, наверное, тоже изменились. Все мы меняемся: наши тела полностью обновляются каждые семь лет. Разве моя рука теперь – та самая рука, которая сжималась в кулак при виде Хэммонда? Все мы похожи на хранимые как реликвии одеяния святых – те же и не те: усердные монахи без конца латают и латают клочок ткани, пока в нем не останется ни единой прежней ниточки.

Вот почему друзья – даже самые задушевные встречаясь через много лет, сами себе не могут объяснить свою холодность. Дело в том, что оба они переменились. Живя вместе, люди молчаливо формуют друг друга взаимным влиянием и приспосабливаются один к другому. Нелегко думать, что через семь лет при пожатии встретятся не прежние, а совсем другие руки. – Всего этого можно избежать, если сознательно и открыто воздействовать друг на друга. Некоторые думают, что я лишился прежнего поэтического огня и пыла. Возможно, это и так, но я надеюсь вместо того обрести более вдумчивую и спокойную силу. Теперь я все больше довольствуюсь чтением и размышлением, но подчас меня одолевают честолюбивые помыслы. Мой пульс ровнее, пищеварение лучше; досадные заботы я стараюсь отстранять от себя. Даже прекраснейшие стихи не всегда манят меня к себе – я страшусь лихорадки, в которую они меня ввергают. Я не хочу творить лихорадочно. Надеюсь, что когда-нибудь и смогу.

А впрочем, как знать, быть может, сейчас я говорю все не от своего имени, а от имени того, в чьей душе теперь обитаю. Однако в любом случае заверяю Вас от всего сердца, что следующая фраза принадлежит мне – и никому больше. Мне дорога Ваша забота, я очень высоко ценю Ваше доброе расположение ко мне и остаюсь…

                                                                                                  искренне Ваш. Д. К.

TO HAYDON, WITH A SONNET WRITTEN
ON SEEING THE ELGIN MARBLES

Haydon! forgive me that I cannot speak
    Definitively on these mighty things;
    Forgive me that I have not Eagle’s wings –
That what I want I know not where to seek:
And think that I would not be over meek
    In rolling out upfollow’d thunderings,
    Even to the steep of Heliconian springs,
Were I of ample strength for such a freak –
Think too, that all those numbers should be thine;
    Whose else? In this who touch thy vesture’s hem?
For when men star’d at what was most divine
    With browless idiotism – o’erwise phlegm –
Thou hadst beheld the Hesperean shine
    Of their star in the East, and gone to worship them.


ХЕЙДОНУ, ВМЕСТЕ С СОНЕТОМ, НАПИСАННЫМ ПОСЛЕ
ПРОСМОТРА МРАМОРНЫХ СКУЛЬПТУР, ПРИВЕЗЁННЫХ ЭЛДЖИНОМ

Прости, что о таких вещах сказать,
    Увы, определённо не умею,
    Прости, орлиных кpыльев не имею
И, чтo хочу, не знаю, где искать.
Но к геликоновым ключам подъять
    Свой голос, кажется, не оробею,
    И если б эту смог свершить затею,
Моим раскатам стоило б внимать.
Тебе, тебе лишь было б посвященье,
    Кому ж ещё? Кто больше посвящён?
Когда толпа взирала в отупенье
   На блеск божественный, ты был пленён
Звездой Восточной – и на поклоненье
    Ушёл, блюдя души своей закон.

                              (Перевод Александра Покидова)




ГЛАВНАЯ     КОНЦЕПЦИЯ      ЭЗОТЕРИЧЕСКИЕ ПОРТРЕТЫ     АРХИВ      БЛОГ НОВОСТЕЙ

Aquarius-eso